Первый залп был похож на пощечину, второй разорвал плечо,
а от третьего стало в груди моей горячо.
И пока я лежал на земле и царапал ногтями ее,
и пока я сквозь крошку зубную выхаркивал имя твое,
и пока я не знал, почему же я все-таки жив до сих пор,
твои братья с отцом несли заступы, пару ножей и топор.
И веревку покрепче, и крепкое слово, и сноп –
кукурузной соломы, заткнулся навеки чтоб.
В поле пугало видно будет со всех сторон.
Хрип особо звучит, когда давит сапог гортань.
И вишу я в плаще, с соломою изо рта,
и на черную шляпу садится мне князь ворон,
говорит он – «Ну здравствуй, дружок, я пришел поесть.
Что ты хочешь за левый глаз? Полагаю – месть».
Кукурузное поле в ночи шелестит. Меня,
знаю я, ты в условленном месте ждала три дня,
все гадала – неужто тебя обманул, сбежал?
Ты воткнула в любовь сомнений стальной кинжал.
Как прийти, если ноги прибиты к доске? Мне жаль.
Моя грудь вороньем исписана, как скрижаль.
Кукурузное поле я кровью полил сполна.
А когда третьей ночью на небе взошла луна,
и когда моя тень предо мною упала ниц,
я по-новому мир узрел из пустых глазниц.
И почувствовав силу в соломе, решил – раз так,
значит, самое время соскакивать мне с креста.
И пошел я, глазами черен, а телом сер,
и на поле нашел я оставленный кем-то серп,
и вопили сверчки, заглушая мои шаги…
Я уже возле дома, родная. Беги! Беги.
Помнишь, раньше мы прятались, милая? Но теперь –
я открыто стучу в дверь закрытую, наконец.
Я стучу, и едва с петель не слетает дверь,
чтобы слышали братья, и слышал бы твой отец.
«Уходи!» – мне кричат. – «Нечистая, уходи!» –
и опять горячеет от пули в моей груди,
и дрожащей рукой кто-то давит опять курок,
но солома – не мясо, и я пересек порог.
Моя грудь вороньем исписана, как скрижаль.
Мы с серпом собираем особенный урожай.
Крики, кровь, кто-то снова выстрелил из угла,
только толку-то? Смерти же нету у пугала!
Я крыльцо разломал, чтобы было на чем распять…
Был один в поле сторож, теперь будет целых пять.
Целых пять! Тучи скрыли луну, не видать ни зги.
Пять четыре три два…. Я искать иду, да.
Беги.
а от третьего стало в груди моей горячо.
И пока я лежал на земле и царапал ногтями ее,
и пока я сквозь крошку зубную выхаркивал имя твое,
и пока я не знал, почему же я все-таки жив до сих пор,
твои братья с отцом несли заступы, пару ножей и топор.
И веревку покрепче, и крепкое слово, и сноп –
кукурузной соломы, заткнулся навеки чтоб.
В поле пугало видно будет со всех сторон.
Хрип особо звучит, когда давит сапог гортань.
И вишу я в плаще, с соломою изо рта,
и на черную шляпу садится мне князь ворон,
говорит он – «Ну здравствуй, дружок, я пришел поесть.
Что ты хочешь за левый глаз? Полагаю – месть».
Кукурузное поле в ночи шелестит. Меня,
знаю я, ты в условленном месте ждала три дня,
все гадала – неужто тебя обманул, сбежал?
Ты воткнула в любовь сомнений стальной кинжал.
Как прийти, если ноги прибиты к доске? Мне жаль.
Моя грудь вороньем исписана, как скрижаль.
Кукурузное поле я кровью полил сполна.
А когда третьей ночью на небе взошла луна,
и когда моя тень предо мною упала ниц,
я по-новому мир узрел из пустых глазниц.
И почувствовав силу в соломе, решил – раз так,
значит, самое время соскакивать мне с креста.
И пошел я, глазами черен, а телом сер,
и на поле нашел я оставленный кем-то серп,
и вопили сверчки, заглушая мои шаги…
Я уже возле дома, родная. Беги! Беги.
Помнишь, раньше мы прятались, милая? Но теперь –
я открыто стучу в дверь закрытую, наконец.
Я стучу, и едва с петель не слетает дверь,
чтобы слышали братья, и слышал бы твой отец.
«Уходи!» – мне кричат. – «Нечистая, уходи!» –
и опять горячеет от пули в моей груди,
и дрожащей рукой кто-то давит опять курок,
но солома – не мясо, и я пересек порог.
Моя грудь вороньем исписана, как скрижаль.
Мы с серпом собираем особенный урожай.
Крики, кровь, кто-то снова выстрелил из угла,
только толку-то? Смерти же нету у пугала!
Я крыльцо разломал, чтобы было на чем распять…
Был один в поле сторож, теперь будет целых пять.
Целых пять! Тучи скрыли луну, не видать ни зги.
Пять четыре три два…. Я искать иду, да.
Беги.
(с) Саша Кладбище